Нечай знал, каково оно – живым лежать в могиле. Может быть, души их и отлетят на небо, или куда-нибудь еще… А если нет? Откуда знать? Они не виноваты, они оказались между молотом и наковальней! Не трогал бы Туча Ярославич гробов, и они бы спокойно уснули на зиму, и явились в мир весной, как и положено… Играть и резвиться по ночам, никому не причиняя вреда.
Нет, никому нельзя о них рассказывать, даже Мишате. Нечай зашел в лес – там снега было поменьше. Неужели Тучи Ярославича он боится сильней, чем того призрака, что явился ему вчера в сумерках?
Наверное, сильней. Не самого боярина, конечно, и не воеводы, не архиерея, не монахов… Кнута и ямы он боится, холода и тяжелой работы. Так боится, что теперь трясутся поджилки. Нечай хмыкнул и пошел быстрей: не в первый раз! Боярин не решится. Если он со зла не послал нарочного к воеводе, значит, понимает – стоит Нечаю хоть полусловом обмолвиться о раскопанных гробах, о перевернутом распятье, о расстриге, причащающем дворовых, и Туча Ярославич окажется на дыбе рядом с ним. И тут – кто кого переупрямит, кто окажется сильней, тот и будет прав. Все вместе пойдут на рудник: и боярин, и его Гаврила, и Нечай. Впрочем, боярин может и откупится. Но архиерей – не воевода, по миру Тучу Ярославича пустит, всю землю заберет. Тогда Рядку точно придет конец, холопами на монастырской земле быть несладко…
Нечай видел много разных людей. И так сложилось, что людей, стоящих насмерть за свою правоту, среди них было больше. Разбойники, которые чтили Степана Тимофеевича и мечтали о казачьей вольнице, раскольники, которые не желали креститься тремя перстами – все они знали, что их ждет, все они без страха принимали и мучения, и смерть. Столкнувшись с ними в юности, Нечай быстро понял, что имеет цену в их глазах, каким надо быть, чтобы заслужить их уважение. Какими же жалкими ему казались трусливые проворовавшиеся попы и монахи-прелюбодеи! Какими пресными на их фоне были те, кто учился с ним в школе, кто боялся иметь собственное мнение и наизусть затверживал чужое. Видел он и таких, кто легко отказывался от своих слов, едва над ним нависала угроза пытки или тюрьмы, видел и тех, кто тайком, по ночам говорил то, что думает, а днем прикидывался и делал совсем другое. Как Туча Ярославич. Нечай искренне считал, что иметь убеждения и скрывать их – все равно, что убеждений не иметь.
Презирая раскольников за их дурь, за никчемность идеи, которая приводила их на костры и плахи, Нечай между тем уважал силу их духа. Уважал гораздо больше, чем изворотливый ум тех, кто ухитрялся выйти сухим из воды в любой переделке. И не сомневался в себе: если ему суждено оказаться на дыбе рядом с боярином – боярин проиграет.
Нечай вышел к усадьбе и, не долго думая, направился к широкой лестнице боярского дома, где две дворовых бабы подметали снег. Он поднялся наверх через ступеньку, потянул к себе тяжелую дверь и тут же лицом к лицу столкнулся с отцом Гавриилом. На этот раз тот вовсе не был похож на священника – в простой мужицкой рубахе с расстегнутым прямым воротом, в обычных синих штанах в мелкую полоску, и с непокрытой головой.
– На ловца и зверь бежит… – недобро осклабился расстрига, – каяться идешь? Так ведь поздно…
Вблизи его длинное, прямоугольное лицо еще больше напоминало разбойничье: от старости он не высох, а обрюзг – щеки обвисали вялыми складками, отделенные грубыми, толстыми морщинами от безвольных губ, но меж бровей лежали две глубокие борозды, придавая расстриге вид свирепый и уверенный. Однако широкие плечи его не согнулись, под мощной шеей вперед выпирали крупные ключицы, обтянутые узловатыми мышцами: наверняка, он до сих пор нравился бабам – от него веяло силой и осязаемой лихостью.
– По себе меришь, – усмехнулся в ответ Нечай, – не в чем мне каяться.
– Пошли ко мне, я давно с тобой поговорить хочу, – Гаврила отступил на шаг и взял Нечая за локоть – широкая, квадратная ладонь стиснула кости, словно железный браслет: одним движением Нечай освободиться бы не смог, а дергаться посчитал для себя чересчур ребячливым. Это не Радей и не Ондрюшка – расстрига напомнил ему монахов-надзирателей, каждый из которых в одиночку мог уложить его на землю или с легкостью сломать руку.
– Руку пусти, – Нечай смерил Гаврилу взглядом.
– Пошли, – расстрига дернул его вперед, к лестнице, действительно отпустил руку и подтолкнул в спину увесистым хлопком, – пока боярин тебя не увидел.
Нечай почувствовал себя вислоухим кутенком рядом с матерым кобелем.
«Келья», как именовал свое жилище Гаврила, находилась на самом верху боярского дома – изнутри еще более нелепого и мудреного, чем снаружи – в башенке, куда вела узкая, крутая полутемная лесенка. Нечай глазел по сторонам – он быстро запутался в переходах, поворотах, лестницах и уровнях. Со всех сторон его окружали стены с вычурной объемной резьбой по темному, яркому дереву, отшлифованному до зеркального блеска. Солнце, такое сияющее на дворе, проникало сюда бледными отсветами, или тонкими пучками лучей, ничего толком не освещавших.
Гаврила распахнул перед Нечаем дверь, в которую упиралась последняя ступенька лесенки в башню.
– Заходи. Вот она, моя келья! – он рассмеялся неизвестно над чем, – полушубок снимай, тепло здесь.
Келья оказалась очень светлой – большое решетчатое окно, затянутое цветными стеклами, выходило на запад: наверное, на закате тут некуда было деваться от солнца. Перед окном стоял стол, похожий на тот, что Нечай видел в кабинете боярина, только меньше. На нем тоже имелся чернильный прибор, лежало несколько книг с пожелтевшими страницами в кожаных переплетах, пачка чистой бумаги, и множество исписанных листов, сложенных в две аккуратные стопки. Над торцом стола висело большое перевернутое распятье. Не такое, как Нечай видел в часовне, а нарочно сделанное именно перевернутым – волосы божьего сына свешивались вниз, и струйки крови бежали куда им положено.