– Мне его живым было не взять.
– Да пожалел, пожалел! – боярин расхохотался, – все равно молодец. Догнал свору-то. Возвращайся скорей, может, еще успеешь. Щас собак обратно в остров пустим, щенков доберем.
Он развернул нетерпеливого коня, присвистнул и поскакал назад.
Нечай не испытывал ни малейшего желания добирать щенков. Азарт погони выветрился, идти было тяжело: ноги не слушались и подгибались с непривычки к верховой езде, да кололо колено. Путь, что он проскакал за несколько минут, догоняя свору, пешком занял у него не меньше часа. Сапоги промокли.
Гибкая, тяжелая палка в последний раз рассекает воздух, и Нечай успевает коротко вдохнуть и захлопнуть рот, прежде чем она опускается на спину, разбрызгивая кровь по сторонам. От боли его снова скручивает узлом, руки рвут путы, и выгибается спина. Он думает, что умирает: от такого наверняка умирают. Кровь течет по его бокам, скапливается на скамье и оттуда капает на землю. Боль не отступает, наоборот, зреет, нарастает и тошнотой берет за горло. Монах недовольно утирается рукавом и кивает братьям:
– Отвязывайте. Хватит с него. Чего доброго, подохнет.
Нечая колотит крупной дрожью, он еще не верит, что все кончилось, и не может шевельнуться. Он оглушен, он испуган до немоты – никогда в жизни больше он не переживет такого. Гордость слетает с него шелухой, он обещает себе каяться и целовать крест, как только ему предложат. Он согласен на все, только никогда больше не надо так… с ним…
Окровавленные батоги с ободранной корой бросают в корыто, и один чернец, кряхтя, нагибается и начинает развязывать тугие узлы, ломая ногти.
– Затянул-то… Резать хорошую веревку придется… – ворчит он раздраженно, – за что разбойника-то к нам?
– Говорят, за богохульство, – пожимает плечами второй, распутывая веревки на ногах.
– За богохульство язык усекают.
– Может, покаялся? Посмотри, он живой там? Лежит молчком.
– Да живой, живой. Чего ему сделается? Через недельку пойдет в Богоявленский монастырь со всеми.
Чернец рвет узел зубами, и веревки слабеют. Он берет Нечая за запястья, поворачивается спиной, и, положив его на плечи, как мешок, тащит в сторону архиерейского дома. Босые ноги волочатся по земле и бьются о мелкие, острые камушки, которыми выложена дорожка, а потом – о ступени лестницы, ведущий в подпол.
В подполе земляной пол, а потолок, по которому тянутся почерневшие круглые балки, едва ли выше двух аршин. Чернец сгибается в три погибели, втаскивает Нечая внутрь и бросает на пол у входа. Под потолком, с двух сторон проделаны махонькие окна, в которые не пролезет и кошка. Из приоткрытой двери падает свет, и Нечай видит колодников, сидящих на полу вдоль обмазанных глиной стен. Никто из них не шевелится, некоторые даже не поворачивают головы, чтоб взглянуть на новичка.
Тяжелая дверь закрывается со скрипом, шуршит засов, и в подполе становится темно.
– Еще один страдалец за истинную веру, – произносит хриплый голос, вздыхает и всхлипывает.
Нечай скрипит зубами, его вдруг берет зло: на свою слабость, на свой страх, и на обещания самому себе.
– Пошел ты в… со своей истинной верой! – рычит он и ругается долго и отвратительно.
– Этот – наш, – раздается глумливый смешок из другого угла.
Нечай проснулся как от толчка. Все сначала. По кругу. Ему никогда не избавится от этих снов.
Тело ломало от вчерашних приключений, и до сих пор подрагивали колени. Когда Нечай вышел из болота на остров, его, как назло, встретили рядковские мужики – охотники добрали волчат, а загонщики успели дойти до линии стрелков. Все уже знали, что матерый ушел подранком, и из оцепления прорвалась мать-волчица с одним щенком. Несмотря на это, Туча Ярославич нашел охоту удачной: взяли семерых волков, одного переярка струнили и отвезли в усадьбу живьем – притравливать молодых гончаков.
В усадьбе для загонщиков накрыли столы и хорошо угостили: нажарили поросят и выкатили бочонок густого вишневого вина. Вина Нечай выпил с удовольствием, однако с еще большим удовольствием он бы отправился домой, на печь.
За столом было весело: мужики вспоминали подробности охоты, восхищались удалью Тучи Ярославича, в одиночку, голыми руками струнившего волка. Только Радей сидел насупившись и пил вино кружку за кружкой. Сыновья старались от него не отстать, но быстро захмелели.
Старший Радеев сын поднялся, подошел сзади к Нечаю, сидевшему рядом Мишатой, и схватил его за плечо.
– На болото матерый ушел, а ты с болота вышел… Не странно ли? – громко, так что все его услышали, спросил он.
Нечай не любил, когда до него дотрагиваются, а тем более хватают, и в таких случаях он не задумывался о последствиях. Радеев сын отлетел на пару шагов от удара локтем в живот и едва не сел на землю, но из-за стола тут же поднялись его братья. Вслед за ними встал Мишата, а с ним и кузнец, отец Стеньки. Выглядели они внушительней Радеевых, но те оказались не одиноки.
– Ты руку-то покажи, – начал пивовар, родственник погибшего Микулы, сидевший напротив Нечая, – покажи! Матерого в лапу ранили, покажи руку-то.
Нечай с презрением приподнял верхнюю губу, но вызвал только озлобление.
– Скалится! Смотрите, скалится! – пивовар указал на него пальцем и отодвинулся, хотя через стол Нечай вряд ли смог бы его достать.
– Что, страшно? – Нечай усмехнулся, изобразил зверя, как это делала Груша, и рыкнул на пивовара, пригнувшись вперед. Тот выскочил из-за стола, перепрыгнув через скамейку.
Мишата дернул его за рукав.
– Ты што? – зашипел он Нечаю в ухо, – а ну прекрати.