– Это отец Афанасий!
– Точно! – Нечай порадовался успеху, – Слово «отец» начинается с буквы «Он», ее мы потом узнаем. А Афанасий – греческое имя, начинается с Аз.
Им не терпелось начать ломать перья, и Нечай велел им снова написать слово «баба», что не без труда удалось всем, только Ивашке пришлось помочь.
– Ну, если вы такие умные, то как написать слово «мама»?
Первой догадалась Надея, и Нечай подозвал Мишату.
– Вот, гляди, твоя дочь быстрей мальчишек соображает. А ты не хотел ее учить!
Мишата засмеялся и махнул рукой.
Нечаю снится, что он хочет спать, когда надсадный, режущий уши звон извещает колодников о начале дня: три часа утра. Ему снится, что он поднимается вместе со всеми, как обычно, кряхтя и ругаясь, ему снится, что его цепи позвякивают так же печально, как у остальных, ему снится, что он бредет к выходу и втягивает голову в плечи, ощутив, как сырой осенний ветер задувает в дверь, ему снится большой кусок хлеба, который ему протягивает чернец-надзиратель, и ненавистное лицо этого чернеца, и его подрагивающая костлявая рука со вспухшими суставами и отросшими ногтями, забитыми грязью. Ему снится это отчетливо, явно, даже кислый вкус подмороженного хлеба, его холодное и черствое прикосновение к зубам. Нечай не чувствует, как его трясут за плечо другие колодники, и сильно удивляется, когда с него сбрасывают армяк, под которым он спит, свернувшись в тугой клубок, и лупят кожаной плеткой по плечам. От неожиданности он поворачивается на спину и прикрывается руками, но это глупо – плетка выбивает пальцы и хлещет по ребрам. Спросонья он не может сообразить, что происходит: ему больно, вокруг полутьма, плетка свищет тонко и часто. Он снова сворачивается в клубок, пряча ладони и лицо, и, скрипя зубами, ждет, когда у надзирателя устанет рука. И, в общем-то, понятно, что ничего страшного в этом нет, несколько ссадин и длинные, выпуклые кровоподтеки, но, черт возьми, как же это больно!
– Вставай, собака, – чернец пинает его ногой в колено и швыряет на пол кусок хлеба. И Нечай, как и положено собаке, сначала хватает хлеб, впивается в него зубами, и только потом медленно поднимается с пола, ежась и морща лицо.
На дворе завывает ветер; тонкий, острый серпик месяца покачивается перед глазами: унылый вид открывается за воротами острога. Пеньки вырубленного леса, ямы провалившихся шахт и горки выбранного из-под земли песка и глины в темноте кажутся ненастоящими. Словно беспощадный великан изуродовал землю, провел по ней пятерней, как плугом вывернув ее наизнанку; срезал под корень лес, взмахнув исполинской косой. Вдали курятся домницы, и доносится глухой стук молота.
Нечай грызет хлеб на ходу и думает, где бы теперь достать кружку воды: в шахте воды много, но она плохая, горькая, пить ее нельзя. Впрочем, иногда он ее пьет – он все время хочет пить, есть и спать. С тех пор, как его поставили «коренным» в шахте, он сильно сдал: у него колотится сердце, быстро кончаются силы, по вечерам его рвет, и беспрестанно кружится голова.
Мысль о том, что ночь прошла, пронизывает его отчаянной, злой тоской – впереди бесконечный и холодный день: душный, мокрый, трудный, темный и страшный. И дожить до его конца надо суметь, дожить и дождаться следующей ночи, когда снова можно будет свернуться в клубок под армяком и заснуть.
Он проснулся под теплым тулупом с подтянутыми к животу коленями и обхватив плечи руками. Можно спать еще и еще, можно спуститься вниз и пожевать хлеба: мягкого и вкусного. Или даже пирога с малиной. Можно пить сколько хочешь, и никто не пнет тебя и не оттащит за волосы от ведра с водой. Надо соглашаться с Тучей Ярославичем, надо хвататься за эту службу руками и ногами, надо благодарить его и целовать сапоги, за то что позволяет жить на своей земле и не тащит к воеводе.
Последние месяцы на руднике едва не убили Нечая: безвылазная работа в шахте рано или поздно убивала всех. Он перестал быть зверем, которого требуется усмирить, он не испытывал злости, только обиду – от голода, от побоев, от желания спать, ему все время хотелось заплакать. Единственное, с чем он не мог смириться, так это со своей участью. Если бы не надежда на то, что это когда-нибудь кончится, он бы сошел с ума или повесился. Некоторые сходили с ума, некоторые вешались, но некоторые и бежали! Если бы не эти удачные побеги, дающие надежду, Нечай бы не отважился рискнуть в третий раз.
Рудник у монахов был жалкий, неглубокий. Крепить стенки и потолки штолен они то ли не умели, то ли ленились, но из девяти шахт обрушились пять только за три года работы. Вместо вертикальных колодцев с подъемниками рыли наклонные лазы. Откачивать воду монахи не считали нужным, и ставили деревянные козлы для работы в забоях, чтоб отбитая руда не падала в воду. Впрочем, и руды там было немного, ее пласты уходили вглубь, туда, куда монахи соваться побаивались.
Нечай слишком долго ждал. Боялся. После второго побега он встал на ноги только к июлю, и надо было бежать в августе, летом, пока в лесу не видно следов, пока можно спать на земле и есть ягоды. Но стоило ему подумать о побеге, как на него нападал страх, и он каждый день откладывал, отодвигал следующую попытку. Пока не выпал снег. В ноябре его поставили «коренным» – рубить руду в забое, и промедление едва не стоило ему жизни.
Он тряхнул головой и повернулся на другой бок: не думать об этом. Забыть о Туче Ярославиче, об Афоньке, забыть. Когда наступит время решать – тогда и решать. А пока никто его ни о чем не спрашивает, можно об этом не думать. Чему быть – того не миновать.