После этого он прожил еще один день: плакал и прятался, и мечтал умереть. А потом в нем что-то надорвалось. Вообще-то дома он был добрым и спокойным мальчиком, старался со всеми дружить, никого не обидеть, не любил ссориться и не лез в заводилы, с радостью принимал игры, которые ему предлагали ребята. А тут… Сначала он возненавидел самого себя. Он чувствовал отвращение к себе, он считал себя распоследней мерзкой тварью, гадким слизняком, о которого не зазорно вытереть ноги. А потом, в ответ, как щит, как прикрытие, как оправдание, пришла злость на всех остальных.
И однажды ночью, глотая слезы, Нечай поклялся самому себе, что больше никогда не заплачет. Пусть Парамоха делает, что хочет, пусть его забьют розгами до смерти, пусть его прибьют к кресту, как Иисуса, он больше никогда не заплачет. Он никогда ни о чем у них не попросит. Он никогда не посмотрит в их сторону. Он вычеркнет их из своей жизни. Вместо страха и отчаянья он ощутил ненависть, которая едва не прожгла его грудь насквозь.
Это было одно из немногих обещаний, которое он выполнил. Он ни разу не заплакал – ненависть его оказалась столь сильна, что Нечай не чувствовал жалости к себе. Себя он ненавидел и презирал не меньше, чем всех вокруг. И чем более страшные «пытки» выдумывал ему Парамоха, тем сильней Нечай презирал себя за те первые две недели – он мог бы сразу догадаться, и вытерпеть, и не позволить унизить себя до такой степени. Конечно, Парамохе быстро надоела эта игра – теперь она ни у кого не вызывала смеха, скорей смесь страха и неловкости. И через несколько дней к Нечаю подошли двое ребят с предложением сыграть в ножички. В ножички Нечай играл отлично, но теперь предложение их встретил молча – ему не пришлось ничего изображать, он не испытал никакой радости от своей победы, и ненависть на его лице напугала мальчишек. Через несколько месяцев ему никто ничего не предлагал – вокруг него образовалась пустота, и Нечай надежно эту пустоту оберегал.
Единственный раз он позволил себе пустить слезу, на рождество, когда к нему приехал отец. Он умолял забрать его домой, он никогда в жизни никого больше так не умолял, как отца тогда. Отец погладил его по голове, поцеловал в лоб и отказался. Его Нечай тоже ни о чем больше не просил.
После этого и мысли о доме стали ему неприятны. Он не сомневался – там его тоже ненавидят. Разве что мама… Мысль о том, что мама его ненавидит, оказалась для него непосильной. Мама бы увезла его из этого отвратительного места. Только куда? Нечаю казалось, что в любом месте все будут его ненавидеть и презирать.
Как ни странно, учился Нечай отлично. Он не прикладывал к этому никаких усилий, просто на уроках, когда все остальные ученики развлекали друг друга или спали, ему ничего больше не оставалось, как слушать. Спал он по ночам, потому что ночью ему тоже нечего было делать. Но учителя его все равно не любили, и розги доставались ему не реже, чем остальным. Теперь, когда он знал, как это больно, ему хватало сил терпеть наказания молча – их это выводило из себя. Однажды его секли до потери сознания – один из учителей заставлял мальчиков вслух читать молитвы под розгой: как только кончалась молитва, так сразу прекращалось наказание. Нечай не стал читать молитву и выдержал больше полутора сотни ударов, пока кровь не побежала на пол ручьем, и учитель не испугался. Нечай две недели пролежал в монастырской больнице, рядом со старыми, немощными убогими, жившими при монастыре, и больше учитель с ним не связывался – ему влетело от отца Макария.
Иногда сверстники предпринимали попытки задираться к нему, но на Нечая накатывала бешеная, совершенно сумасшедшая злоба, и справиться с ним никто не мог – его стали бояться. Он всегда оставался один, за шесть лет обучения не подпустил к себе никого. Ни разу. Но кто бы мог представить, насколько ему было плохо! Он не завидовал другим мальчикам, он продолжал презирать себя, ему казалось, что все помнят те первые две недели и тоже презирают его. Презирают и потихоньку смеются. Если бы он сразу догадался не плакать, если бы не позволил хотя бы смеяться над собой…
Пятнадцать лет ничего не изменили. Умом Нечай понимал, что все это глупость, его собственные выдумки, но так и не простил себе тех двух недель. И как только вспоминал о них, так сразу старался избавится от этих воспоминаний, не думать, забыть навсегда. Но мысли сами собой возвращались в стены школы за монастырской стеной, и лицо Парамохи не давало уснуть.
Он старался думать о теплой печке, все еще излучающей жар, о ночном походе в лес, и когда, наконец, снова задремал, до самого утра бежал вдоль полуразрушенной стены, и не успевал подхватить девочку на руки. Просыпался от тяжелого удара тела об землю, обливался потом – теперь уже горячим – и снова бежал вдоль стены.
Его разбудила мамина рука, вытирающая пот с его лица – для этого ей пришлось встать на табуретку.
– Мама, ну что вы с ним возитесь? – ворчала из своего угла Полева, – так ему и надо, пусть хоть во сне помучается. У него же вообще совести нет! Вчера опять пьяный явился среди ночи, перебудил весь дом.
Нечай, еще не открывая глаз, подумал, что в утреннем шуме чего-то не хватает, и только потом догадался – не стучал молоток Мишаты. Ну да, он же сам ему вчера руку сломал… Вот зараза…
– Сыночек… – ласково прошептала мама, – что ж тебе такое снится каждую ночь?..
– Это от пьянства, – фыркнула Полева.
Нечай приоткрыл один глаз и взял маму за руку, а потом, блаженно потягиваясь, потерся лбом о ее мягкое плечо.
– Все со мной хорошо, мам. Снится ерунда всякая.